Вопрос об авторстве:
Чаще всего поэма приписывается Ивану Баркову — ученику Ломоносова, известному фривольными стихами на тему межполовых сношений. Нестыковка тут прежде всего во времени написания поэмы. Барков умер в 1768 году, в начале царствования Екатерины Второй. Однако в самой поэме, говоря о предках Луки, автор пишет:
«При матушке Екатерине
Благодаря своей х…е
Отличен был Мудищев Лев
Как граф и генерал-аншеф.
Свои именья, капиталы>
Спустил уже Лукашкин дед.
И наш Лукашка, бедный малый,
Остался нищим с малых лет.»
Даже если предположить, что Лев Мудищев и есть тот самый распутный дед (бывает и такой вариант куплета где слово «уже» не используется), то, прыгнув на два поколения вперёд, к самому Луке, мы переносимся во времени лет на пятьдесят, а это уже начало XIX века. Как ни крути, Баркова в те годы на свете уже не было.
Ещё одна улика — «пожарная кишка», с которой сводня сравнивает член г-на Мудищева. В течение всей жизни И. С. Баркова пожарные не пользовались шлангами, а по старинке бегали с вёдрами. «Две радужные бумажки» — тоже анахронизм. Первые бумажные ассигнации появились в России в 1769, то есть уже после смерти Баркова. Кроме того, язык произведения довольно современен и явно написан был после 1820-х годов. Стих «Луки» — это ямбический тетраметр, типичный для XIX столетия (после 1820 г.), с характерным для этой эпохи ритмическим профилем. Все варианты «Луки» обнаруживают поразительное сходство с пушкинским стихом 1830-х годов.
Лёгкость и изящество изложения натолкнули многих правдоискателей на мысль, что автором поэмы является Александр Сергеевич Пушкин. Многие ссылаются на близкий «Луке» по духу пушкинский стишок «Царь Никита и сорок его дочерей». Да и его Езерский, в принципе, описывает очень похожую родословную главного героя, но это вполне кто-то у кого-то мог подсмотреть.
Однако, это тоже вызывает сомнения. Пушкин всё-таки был дворянином, а это значит, что, несмотря на весь свой талант, он не мог знать изнутри мещанский мир старой Москвы. Если он и знал его, то только со стороны.
Кстати, Пушкин «Мудищева» знал и очень любил. Ему даже приписывают высказывание: «Вот увидите: как только отменят цензуру, прежде всего опубликуют не наши вольнодумные произведения, а „Луку Мудищева“».
В качестве возможного автора «Луки…» чаще всего (после Баркова и Нашевсё) называют Василия Львовича Пушкина, родного дядю Нашеговсего. Именно В. Л. написал полухулиганскую поэму «Опасный сосед». Она довольно близка к «Луке…» по стилю и языку, но мата в ней почти нет.
Во время Великой Отечественной войны прозвище в честь героя поэмы — Лука — получил фугасный реактивный снаряд М-30, применявшийся с простейших переносных пусковых установок залпового огня рамного типа. Прозвище было дано в связи с характерной формой головной части снаряда; из-за явного непристойного подтекста шутки прозвище «Лука», имевшее определённую популярность у солдат, практически не получило отражения в советских прессе и литературе и осталось малоизвестным в целом.
Известна также анонимная поэма «Лука Мудищев — президент», подписаная неким Ведьмаком Лысогорским и опубликованная в далёком 1996-м году. Посвящена она А. Г. Лукашенко.
В советской экранизации произведения «Война и мир» посреди Бородинского сражения встречается эпизодический персонаж Лука Мудищев.
Экранизировать «Луку» собирался такой мэтр кинематографа, как Сергей Эйзенштейн. Михаил Ромм так вспоминал об этом:
«. Зашел я как-то к нему в году тридцать пятом, вероятно, уже после «Пышки», говорили мы с ним. Был он тогда в очень тяжелом положении, Шумяцкий не давал ему работать. Я говорю ему:
— Что же, Сергей Михайлович, что ж вы так сидите без работы? Невозможно ведь. Пошли бы вы к Шумяцкому, помирились бы с ним. Все-таки Эйзенштейн, пойдет ведь навстречу. Ну, пренебрегите, так сказать, гордостью. Зайдите сами, протяните первый руку, ну, и все будет в порядке, я думаю.
Он мне говорит:
— Так ведь, видите ли, характер у меня неподходящий.
— В каком это смысле?
— Так ведь же,— говорит,— уже пытался. И вот пойду, совсем соберусь лизнуть… войду, объявлю свои намерения, так сказать, и выйдет он из-за стола, и наклонится, и задом повернется, и нагнется. Я уж наклонюсь, чтобы лизнуть, а в последнюю минуту возьму да и укушу за ягодицу. Вот такой характер.
Я смеюсь, говорю:
— Ну, это шутки.
Он говорит:
— Да какие шутки? Вот, расскажу я вам историю. Примерно год, что ли, назад вызывает он меня к себе — сам, заметьте, — я твердо решил: ну, раз вызывает сам Борис Захарович, будем мириться. Пришел, так сказать, с самыми добродетельными намерениями, и он мне говорит: «Что ж, Сергей Михайлович, сидите вы без работы, — совершенно вот то же, что вы мне говорили, — нельзя же так. Давайте отбросим все в сторону. Ну, была «Мексика», ну были ошибки, не будем говорить, кто виноват, давайте работать». Я говорю: «С удовольствием, Борис Захарович, любое ваше задание — буду работать». Правильно все? Правильно. Он мне говорит: «Ну, вот если так, для начала помогли бы вы Грише Александрову, помогли бы вывезти «Веселые ребята». Ну, а я ему отвечаю: «Я не ассенизатор, говно не вывожу». Он проглотил. Я продолжаю стоять с протянутой рукой, говорю: «Дайте мне самостоятельную работу — буду ставить. Буду ставить по вашему указанию». Он мне говорит: «Так вот, может быть, какую-нибудь такую эпопею. Возьмите какое-нибудь классическое русское произведение, и вот, так сказать, экранизируйте. Вот как Петров удачно сделал «Грозу», вот и вам бы что-нибудь классическое». Я говорю: «Я Островского, так сказать, недолюбливаю, я уже ставил «Мудреца», так сказать, нареканий много было, но пожалуй, это предложение мне нравится, Я вам очень благодарен, Борис Захарович».
Он расцветает в улыбке, говорит: «Ну, давайте ваше предложение, что будете экранизировать?» Я говорю: «Есть такой малоизвестный русский классик, Барков его фамилия, Барков. Есть у него грандиозное классическое произведение, «Лука» называется». Я фамилию не добавил, естественно из осторожности, чтобы не обидеть сразу начальство. Он говорит: «Я не читал». Честно сказал. Я говорю: «Что вы, Борис Захарович, это потрясающее произведение. Кстати, оно было запрещено царской цензурой и издавалось в Лейпциге, распространялось подпольно».
Борис Захарович как услышал, что распространялось подпольно, пришел в полный восторг, даже глаза загорелись: подпольная литература, издавалось в Лейпциге, запрещено царской цензурой! Очень, очень хорошо. «Где же можно достать?» — спрашивает он меня. Я ему говорю: «Ну, в Ленинке наверняка есть, да и не в одном издании». Он говорит: «За день прочитаю?» Я ему говорю: «Ну, что вы, Борис Захарович! Прочитаете за ночь, потому что вы не оторветесь, огромное удовольствие получите, несомненно».
«Ну, что ж, — говорит Шумяцкий, — очень хорошо. Считаем, что мы договорились. Я немедленно выписываю книгу, читаю. Сегодня же ночью я ее прочитаю, завтра приходите, вот мы, так сказать, завтра все тут и решим. Приступайте к работе. Ступайте».
Ну, я ушел от него, пожали мы друг другу руки, вышел я в приемную, и в приемной пустился в присядку. Меня секретарша спрашивает: «Что с вами, Сергей Михайлович?» Я: «Я вашего председателя… употребил».
А Шумяцкий тем временем нажимает звоночек, вызывает секретаршу и дает ей записочку. А на записочке написано: «Барков, «Лука». Достать немедленно в Ленинской публичкой библиотеке, будет ставить Эйзенштейн».
Секретарша прочла и чуть тут же в обморок не хлопнулась. Вышла, качаясь, из кабинета. Села, смотрит на записку тупым взором, ничего не понимает. Остальные к ней: «Что с вами, Люда?» Она говорит: «Посмотрите». Подходят секретарши, ахают, — сенсация.
Ну, главная секретарша закрыла записочку рукой, говорит: «Пойду к Чужину, спрошу, что делать?»
Входит к Чужину (это заместитель Шумяцкого) и говорит: «Знаете, что-то с Борис Захаровичем случилось невероятное: вызвал меня и говорит, что вот была у него беседа с Эйзенштейном, что будет Эйзенштейн ставить, и дает мне вот эту записку».
Чужин прочитал, налился кровью, вылупил глаза, говорит: «Что такое? Да нет, его рука. Что он, здоров?» Она говорит: «Здоров, Сергей Михайлович у него был». — «А как вышел Эйзенштейн?» Та говорит: «Вот вышел, и пустился в пляс и говорит: я вашего председателя, простите, употребил». (Хотя, между нами говоря, Сергей Михайлович выразился круче.)
Чужин говорит: «Ах, мерзавец! Ну, подождите, мы обсудим этот вопрос. Обсудим. Записочку оставьте у меня».
Оставил он у себя записочку, секретарша вернулась, а Борис Захарович подождал так минут двадцать и звонит: «Вы в Ленинке справлялись, есть книга?»
Секретарша собралась с духом и говорит ему: «Ищут, ищут, Борис Захарович».
«А, ну ладно, я подожду, но скажите, чтобы сегодня, до конца дня, мне непременно нужно. Вы сказали, что это Шумяцкий спрашивает?» — «Сказала».— «Хорошо».
Ну, вот так, проходит полчаса — опять Шумяцкий звонит.
Еще полчаса, еще полчаса, еще полчаса.
А заместители собрались в другом кабинете, смотрят на записочку, совещаются: не знают, что делать. Кто пойдет к Шумяцкому? Как ему изъяснить, что такое «Лука», и как фамилия Луки, и кто такой Барков, и что это за поэма знаменитая? И что это подпольная литература несколько в ином смысле, так сказать, не в революционном, а в порнографическом.»
Конечно, «Лука Мудищев» не относится к числу шедевров русской поэзии XIX века. Однако существует несколько веских причин, не позволяющих считать это произведение достойным безоговорочного отвержения. Первая относится к собственно поэтическим достоинствам поэмы, которая, при всех своих несовершенствах (отчасти, видимо, относящихся к сфере порчи текста, который мы теперь реконструируем лишь приблизительно), все же представляет значительный интерес и как очерк нравов прошлого века, причем той их стороны, которая не попадала на страницы известной нам литературы, и как отнюдь не графоманское творение неизвестного нам автора. Плюс к тому, афористические формулировки, незаурядное мастерство владения словом, тонкое пародирование Пушкина (или подражание ему) — все это делает поэму интересной страницей вольной русской поэзии XIX века.